ЯНВАРЬ 2004

ЯНВАРЬ 2004

 

 

ЧЕРНЫЙ ВОДЕННИКОВ

 

  ИНТЕРВЬЮ ДМИТРИЯ ВОДЕННИКОВА ДЛЯ ЖУРНАЛА « Оффисьель». ИНТЕРВЬЮЕР - КСЕНИЯ РОЖДЕСТВЕНСКАЯ

 

КСЕНИЯ РОЖДЕСТВЕНСКАЯ. Каким образом ты стал тем человеком, каким ты стал? Что повлияло?

 

ДМИТРИЙ ВОДЕННИКОВ. Сегодня, когда я шел на встречу с тобой, я впал в совершеннейшее исступление. Не в связи с интервью, и не в связи с вашим прелестным журналом. (Хмыкает.) Я подумал: (яростно): почему вся моя жизнь так катастрофична? Так АБСОЛЮТНО катастрофична? Почему это абсолютная мука? Тут мне пришло на ум – знаешь, есть такой, условно говоря, целый жанр (особенно это было развито в семидесятые годы) фильмов, особенно американских, когда наследники пытаются отделаться – ну или муж, или жена – отделаться от не вполне уравновешенного супруга: они доводят его до самоубийства. Ну, там  голоса звучат, неожиданно как-то раскладываются не так вещи, как они должны раскладываться, или вдруг появляются какие-то старые письма, убийственные улики прежней вины или еще что-то.

И что, собственно говоря, делает вот эта обреченная  на поругание мнимым сумасшествием жертва , не догадываясь о том, что  на самом деле происходит? Не понимая, что все подстроено? Она  КРИЧИТ.  Кричит, когда приезжает полиция: “Я не виноват, я не виноват, я хороший! ЭТО НЕ Я!” – но все улики налицо. Вот то же самое происходит и со мной – ты спросила, как я докатился до жизни такой, как я стал тем поэтом, которым стал.

Я просто разрушил свою жизнь.

А теперь кричу, что это не я.

И возможно, в этом ЕСТЬ доля правды.

Но зато я понял теперь , в чем состоит внутренний мессадж моих стихов. Я понял, что для меня стихи – это всегда экстрим. (Я не имею в виду там Вишневского и еще кого подобного.)

Настоящие стихи – это же абсолютно экстремальная вещь. Так вот я никогда не понимал этого до конца.

Точнее сказать, я не понимал, что люди этого не понимают (сам я об этом подкожно, интуитивно догадывался, что называется на собственной шкуре). Но мне отчего-то  казалось, что все так живут – мучительно, яростно, больно... И поэтому я надеялся, что если я это через стихи кричу: “Я хороший, хороший”, то это им должно понятно. А все оказалось не так. Все не так. Как в тех кошмарных фильмах. Люди вбегают – а у меня волосы растрепаны, губы искусаны, а в руках разбитая мышка. (Смеется.) Орудие преступления. Возможно, это вызывает какие-то сексуальные эмоции. Скорее даже  всего  это вызывает какие-то сексуальные эмоции. Но сексуальная эмоция – это не та, которую человек, который взывает о помощи, хочет вызвать. То есть искусанные губы – это прекрасно, даже прелестно,  но это не то, что я хочу получить. Я хочу получить пощады и защиты.

Но ничего из этого не вышло. Вот это и довело меня до этой жизни. Вот так я и стал тем, кем я стал. Просто я не знал, ВО ЧТО Я ПРЕВРАЩУСЬ, когда становился на этот путь...

 

К. Р. И что дальше? Что делать, если ты это понял?

 

Д.В. Ничего… (растерянно смеется).

 

К.Р. А пощаду и защиту где брать?

 

>Д.В.  Нигде, наверное… Ты кричишь  как через матрас свернутый: “Я хочу, пожалейте меня!” Я вот понял, когда шел, с яростью отталкивая трамваи и распихивая старушек, я на самом деле понял, что я ищу жалости, как ни странно. Считается, что жалость ужасно оскорбительна. Но я ищу жалости. Я не ищу любви. Я не ищу вожделения, которого  у меня сверх всякой крыши. У меня до пяти звонков – ты не поверишь: когда ты мне звонила, ты обратила внимание, как я с тобой сначала разговаривал? Потому что до пяти звонков, что  ко мне поступает по телефону днем, это звонки,  это когда мне признаются в любви. Причем не так – я вас люблю, Дмитрий... Я тебе расскажу очень смешную историю. После того, как у меня произошла катастрофа в личной жизни, когда мы  расстались с женщиной, которую я люблю –  на меня  обрушился целый шквал воспаленной женской ( и не только) истерии. Одной замечательной (действительно замечательной) женщине я так и сказал: “Послушайте – ну, допустим, Лена, что вы хотите? Вы хотите со мной спать? Ну, так запомните: я НИКОГДА не буду с вами спать”.

Тогда она ответила,  почти с ненавистью: “

Нет, БУДЕТЕ!
” Если б я писал, я бы это “нет, будете” выделил бы большими буквами, полностью, потому что это было сказано именно  так.

 

К.Р.  А что же будет дальше? Еще дальше?

Д.В. А то, что будет дальше, неизвестно. Ну, дальше, наверное, я буду заниматься саморазрушением. Потому что саморазрушение – это возможность самовосстановиться. Впрочем, я этим уже вполне успешно и занялся с недавних пор. Все что я делаю последние полгода – это сознательное желание сделать так, чтобы все рухнуло.  Я всегда знал, что все, что я проживаю в этой жизни (как бы я не был склонен к фривольностям)  трагично. Я только не знал, насколько это нестерпимо. Я не большой любитель элитарного кино, но тут надысь я посмотрел «Догвиль». Заставил себя посмотреть. Ну я уж не говорю, что все время ассоциировал себя с главной героиней... с ней почему-то. Но не это главное. Главное, что,  во-первых, мне показалось, что это совершенно фашистский фильм. По большому счету. Фашистский фильм... только надо убрать эту смысловую затертость, этот ужасный смысл этого слова. Это как бы новый... нет, вот как надо сказать: это фильм новой эмоциональной идеологии. Идеологии о том, что мы все живем  на грани. Мы все находимся на грани, на грани нервного срыва. И поэзия это тоже воплощает. Вот, собственно говоря, ответ на вопрос, что же я буду делать. Я  не знаю. Я постараюсь выжить.

 

К.Р. То есть ты и твои стихи – это одно и то же?

 

Д.В.  К сожалению, это одно и то же. Да. Вот мне тут тоже вчера позвонили... опять с требованием – в подтексте – любви, стали кричать, что вы не пророк, вы лжепророк. Такое ощущение, что я настаиваю на том, что я пророк. Сказано же: не называйте поэтов пророками, этим вы обесцениваете великое слово. Пусть они будут тем, кем они есть, - поэтами.

 

К.Р. А откуда такая театральность в том, что ты делаешь?

 

Д.В.  Почему ты не можешь поверить, что это не театральность, а просто моя органика?  Я могу рассказать два эпизода: когда мы с моей Олей, с которой, к сожалению, длится разлука, были за границей,  она фотографировала. Я не люблю фотографироваться, но она сфотографировала, как я поправлял прядь. Вот это она сфотографировала. (Показывает, как он поправлял волосы.) Когда фотография была проявлена, было такое ощущение, что я делал цирковой жест. Я как Арлекин. А я просто убирал прядь со лба. Ну, я широко это делал. Я все делаю широко. Ну, простите меня за это.  Вот, это первый случай. А второй... я же тебе сказал, да? приезжает полиция, у тебя искусаны губы... Я не знаю, что думают обо мне мои соседи, когда они слышат крики: (махохистически-исступленно) «Ну давай! Ну хорошо, ну сделай, ну сделай это! Ну убей меня, убей! Что тебе – мало? Мало?» Они, наверное, думают, что меня по меньшей мере насилуют или режут. А я так разговариваю со своим модемом. Потому что у меня очень плохая связь. Это театральность? Это театральность? 

Ну хорошо, если это театральность, то это не театр, это... внутренняя античная драма. Которая свершается во мне. Я – да, я психопат. Я давно  понял, что я стал психопатом. Вот моя любимая героиня... Кстати, я вообще считаю, что происходят очень интересные вещи с гендерными вещами, они не связаны ни с сексуальностью, ни с гомосексуальностью, ни с чем они не связаны. Связаны только с каким-то изменением в общей социальной психике. У меня нет любимого героя, есть любимая героиня. Есть такой фильм «Семейка Адамс». Вторая серия. Там есть такая Дебби Джилински. Такая героиня. Так вот, когда наконец от нее отделались (счастливо смеется), всеми нелюбимой, Дебби Джилински, там показана такая надгробная плита, и написано: «Дебби. Жена и психопатка». (Смеется.) Так вот, когда-нибудь если мне памятник воздвигнут в этой стране, там будет написано: (хохочет, размашисто пишет в воздухе) «Дмитрий Воденников. Гений и психопат».

 

К.Р. И это ты все всерьез?

 

Д.В. Это абсолютно все серьезно. Понимаешь... я честно тебе скажу. Я не знаю – будет там у вас в журнале съемка или не будет... я сегодня в разговорном жанре, но ты сказала, что кто-то должен на меня посмотреть. Ты видишь, у меня грязные волосы? Они у меня не были грязные. Я, кстати,  сегодня стал плакать, хотя думал: только не плакать! Только чтобы мешков под глазами не были, понимаешь? Так вот у меня были чистые с утра волосы, но у моих волос последнее время тоже последнее издыхание. 2-3 часа и всё. Тридцать пять все-таки, никуда от этого не денешься. А все еще будут говорить: театральность.  (Убежденно.) Я пронизан любовью. Меня мучит любовь. (Еще убежденнее.) Но и это испытания крысиной гонкой. (Раздражается.) Почему же ты-то  мне не веришь, объясни мне! Что... что произошло с вашим миром, я специально говорю: с ВАШИМ миром,  если слово «поэт» у вас стало ассоциироваться с черт знает чем... С каким-то веселым розовым пупсом или – что еще хуже – с какой-нибудь кабинетной гнидой…

 

К.Р. Я могу сказать, что меня смущает. У меня ощущение, что жить на таком нерве все время всерьез – невозможно. Человек умирает на пятой минуте такой жизни. Я удивляюсь не тому, что это так, а тому, что ты живой еще.

 

Д.В.Нет, ты мне не веришь. И ТЫ мне не веришь. Самое противное, что ты мне не веришь. Ну хорошо, ну как я тебе могу это доказать? Ну ладно, есть одно оправдание. Не оправдание, объяснение. Это еще папа мой говорил про меня: «У Димы самые железные нервы». Я довел всю семью, все рыдают, а я: ля-ля-ля, ля-ля-ля, - пошел вон из комнаты, вдруг отвлекся, напеваю. Я думаю, что на самом деле как раз именно с помощью вот этих перепадов я и выдерживаю все это, как-то умудряюсь жить, но откуда ты знаешь, что со мной будет потом ? У меня четвертый день очень сильно болит сердце. В первый раз в моей жизни. Я не знаю, может быть, оно болит от кофе, который я пью лошадиными дозами.

 

К.Р. Это не вопрос веры, это вопрос недоумения.

 

Д.В. Да, это вопрос недоумения. У меня есть несколько проектов в интернете, которые со мной стали делать разные люди, - бесконечное интервью с Дмитрием Воденниковым, интимная переписка с Дмитрием Воденниковым... Сегодня мне пришло письмо. От человека, с которым я очень много разговаривал. Мой любимый тезис – что мы живем в трагическое время. Он мне написал: а почему мы живем в трагическое время? (Возмущенно фыркает.) Я вынужден был написать ему: сколько еще нужно человеческих смертей, сколько башен должно рухнуть, (заводится) сколько крови должно нахлюпать вокруг нас, сколько наших жизней должно поломаться, чтобы НИКТО больше НЕ СМЕЛ задавать этот вопрос НИКОМУ. «Почему наше время – трагическое». 

Знаешь, меня в свое время потряс твой любимый телевизионный герой Леонид Парфенов. Только-только упали башни. Только-только что-то случилось с нашей страной. Еще что-то. Вся эта бездна унижения, в которой мы все обретаемся, да? Страха, агрессии и так далее. Парфенов (я люблю Парфенова!) сказал в «Намедни»: «Ну так как в мире наблюдается какая-то такая скука и ничего не происходит...» Знаешь, я как сидел, точнее лежал .. я вообще редко смотрю телевизор... я лежал и чуть не провалился дальше в матрас! Ну, возможно, в жизни Парфенова ничего не происходит, кроме несварения желудка, когда он нажрался  в дорогом, Останкинском пресс-баре. Или попал лишний раз в пробку. Но в моей жизни что-то происходит постоянно. Я живу со своей страной. Я живу в этом мире. Этот мир ОЧЕНЬ трагичен. И как вы... извини, КАК ВЫ умудряетесь закрыться от него настолько, что пребываете в спокойном уравновешенном состоянии? Я не в упрек тебе, я просто так задаю этот вопрос. А вопрос выдержки – это, наверное, вопрос того, что закладывается в поэта. В поэта закладывается ( очень сильно, сверх всякой меры ) большое будущее разрушение – ну, понимаешь, да, ядро разрушения, как в Настасью Филипповну закладывается. Я не случайно в «Большой стирке» – есть такая передача...

 

К.Р. Я видела, да.

 

>Д.В. ...сказал, что я в мужском варианте Настасья Филипповна. А с другой стороны, закладывается инстинкт самосохранения. Но вот что спасет? Что победит в конечном счете? Возможно, победит инстинкт самосохранения. Тогда закончится все поэтическое. По-настоящему закончится. Поэтому я и считаю, что большинство того, что происходит в поэзии, это не поэзия. Это суррогат.

 

К.Р. У них инстинкт самосохранения больше?

 

Д.В. А там даже об этом речи не идет, вот в чем дело. Там люди занимаются словами. Они занимаются столбиками, верлибрами. Они занимаются всем чем угодно, только не жизнью. А когда ты занимаешься своей жизнью – знаешь, парадокс, я только сейчас это понял: когда ты начинаешь заниматься своей жизнью, ты начинаешь ее разрушать. Хочешь ты этого или не хочешь. И создавать одновременно. Как вот Лев Толстой. Превратил жизнь своих близких в ад, да и свою заодно. Он не случайно ушел. Ему ведь тоже не верили, особенно современные культурологи не верят. «Последний пиар-ход». Вот больше делать ему нечего, только с температурой думать о последнем пиар-ходе, который он сделает. Это старый человек. Это всерьез. (резко обрывая) Я только боюсь, что тебе все это не пригодится. Могу рассказать про одежду.

 

К.Р. Про одежду обязательно, но мне... мне надо еще какие-то биографические подробности.

 

Д.В. (вяло, как бы через усилие) Учился я в педагогическом. Остальное все неважно, я неслучайно там учился: у меня есть учительский пафос, который переметнулся из школьной среды в мировую. Что касается премий, я номинировался на Антибукера, на Андрея Белого, получал какие-то там первые места в Улове и так далее. Но то, что я пишу, а главное, как я себя позиционирую в современной литературе, это крайне неприятно литературным людям, и поэтому я ее очень нескоро получу, хоть какую-то премию. Я просто это знаю.

 

К.Р. А тебе это надо?

 

Д.В. Нет. Уже не надо. Даже принципиально не надо. И  именно потому, что я просто не хочу быть понятным литературным людям, потому что литературные люди – это (порой мне так кажется) - мертвечина. Абсолютная. Обрати внимание, как они травят любое, что выделяется хоть на вершок от общего уровня, пусть даже по какому-то внелитературному принципу .. пусть даже не по текстам, а по славе. (Доверительно.) Я никогда не читал Сорокина. Ну,  Сорокин и Сорокин, его где-то там рекламируют, он так вылез хорошо. А у литературных людей столько было к нему за это ненависти. А в сущности – почему? Наоборот, радоваться надо было! Но дело в том, что они не понимают, что чужой успех – это на самом деле их успех. Только надо просто осознать, что же тебе надо делать самому. Так что мне премию никогда не дадут. А я единственное что хочу  – я хочу писать . Делать свой большой новый русский стиль. Во мне же живет имперскость, понимаешь? Я последний цветок империи. А может быть, первый цветок империи.

 

К.Р.  Что ты имеешь в виду под империей?

 

Д.В. Мне кажется, что начинается  этот процесс – социальный, политический, еще какой-то.

(Хотя не мне об этом говорить, я же не умею, я ничего не знаю, я ведь поэт, я не могу знать... я не знаю человеческого языка, собственно говоря. То есть такого, нормального. Газетного.) Но тем не менее – мне кажется, люди должны пойти  по пути создания империй. Я не имею в виду территориальных, хотя и это в том числе. И  это тоже несет в себе какие-то свои минусы. И какие-то плюсы. Сейчас что-то должно происходить, понимаешь?

 

К.Р. А из чего ты делаешь такой вывод? Чем... ну, чем ты это чувствуешь?

 

Д.В. Чем я это чувствую? Чувствую я это кожей. Не штанами – у меня нет кожаных штанов, - а кожей, человеческой, розовой кожей я это чувствую. Потому что до меня доходит отзвук процессов, которые происходят в нашей стране. По готовности народа воспринять то, что происходит. Я не имею в виду интеллигенцию, да? Я не имею в виду продвинутых людей. А я имею в виду именно народ. Народу хочется, чтобы возникла империя. Как Анна Ахматова говорила? «Я всегда была с моим народом там, где мой народ, к несчастью, был».

 

К.Р. Тебе тоже этого хочется?

 

Д.В. (Убежденно.) Да! И я  так же, как и они все,  не понимаю, чем это грозит. Чем это чревато.

 

К.Р. А почему тогда хочется?

 

>Д.В. А вот это, вот это... нечто иррациональное. Почему-то мне хочется. Потому что меня охватывает гордость. Во мне очень много имперства, державности. Меня охватывает гордость, когда моя страна что-то... что-то (неуверенно) побеждает. Когда ее уважают. Неадекватно! То есть здесь нету ума, особенно  продвинутого, особенно либерального, который во всем найдет свою подоплеку, тоталитаризм там, будущие опасности для свободы ... я в этом ничего не понимаю ... а вместо этого  меня охватывает гордость, когда нашу страну (смущенно)... прости меня, это чудовищно звучит: когда нашу страну боятся, меня охватывает определенное чувство гордости. Я понимаю, что уважение складывается из нескольких вещей: из определенных  достижений, есть они или их нет – это другой вопрос; из чувства страха – это понятно, да? (Я по сцене это знаю: я выхожу на сцену и знаю, что есть одна треть зала, которая меня просто боится. А если она не будет меня бояться, я ее заставлю меня бояться. )  И из какого-то позитива. То есть надо что-то делать хорошее, надо чего-то достигать и надо, чтобы тебя боялись. Это дико звучит? Возможно. Вот Триер об этом, собственно, и снял свой фильм «Догвиль». На самом-то деле.

 

К.Р. Угу.

 

>Д.В. Это же чудовищно, если разобраться. Чудовищен не сам фильм, а его развязка. А у тебя не возникает такого ощущения?

 

К.Р. Именно.

 

Д.В.  Но только знаешь, что бы я сделал? Вот помнишь, там пошли титры на фоне судя по всему гипотетических жителей Догвиля, только уже документальных – негры там, белые,  музыканты... так вот там Триер не сказал последнюю букву. Ему надо было среди этих же фоток вставить фото всей съемочной группы и себя самого. И вот это было бы правдой. Это был бы правильный поступок. Это было бы еще честней. Понимаешь (заводится), если бы это я делал, вот если бы я это делал – понимаешь,  я бы подчеркнул, что мы все – это один сплошной Догвиль. И я сам в том числе. Но с другой стороны, мы все – эта прелестная Грейс, которая в конце концов делает последний выстрел. В этот момент я, кстати, испытал катарсис. Это то, что и должно быть, особенно в трагедии.

Д.В..А теперь вернемся к стихам! И вот после всего этого мирового скотства (мы же все живем в одном времени, одну жизнь живем) они будут еще говорить, почему они такие такие больные, болезненные. Да, не больные они. Они трагические! Не депрессивные, а именно трагические, там есть катарсис, - не во всех, конечно, но там есть катарсис.

«Вставай. Иди. Делай. Выдергивай себя, как Мюнхгаузен выдергивал себя за косичку. Будь навсегда цветком горячим в мыле». Вот что мне нравится. А как уж это назвать… (хмыкает) Глобализация, имперство, державность... да ну, люди потом найдут объяснение этому.

(Очень серьезно.) Что же касается меня – то я животное, я цветочное чудовище. Ну действительно, это так. Надо признавать свои особенности. Я не политолог. И не журналист. Я цветочное чудовище. Я могу констатировать факт. Я могу разрушить и создать свою жизнь. И это все, что я могу... Что ты затихла?

 

К.Р. Я задумалась. Я всегда задумываюсь, когда со мной говорят такими умными словами.

 

Д.В. (Зверея.) КАКИМИ умными словами я сказал?? Ну вот опять! Это подмена! Я не сказал ни одного умного слова! Я сказал очень интимные вещи про себя...

 

>К.Р. Вот именно.

 

Д.В. ...и очень правдивые. Я чувствую, да, эту державность, я чувствую эту имперскость. Она должна быть, если ее не будет, может быть, это вообще будет эсхатологическое безумие ... Вот единственное умное слово, которое я сейчас сказал. Эсхатологическое.

 

>>>К.Р. Скажи, а диск твой... не могу сформулировать вопрос, не спрашивать же, какое место в твоем творчестве он занимает.

 

Д.В. А почему не спрашивать?

 

К.Р. Мне интересно, что это для тебя, и почему ты решил сделать вот так.

 

Д.В. Ты знаешь... это все единое, нерасчленимое... у меня ассоциации с детским мультфильмом, когда, знаешь, чудовища-цветы, и они начинают расти из разных-разных концов комнаты, и убивают тебя, да? Собственно говоря, наши мотивации – они из разных концов комнаты растут. Кто-то из плюшевого медвежонка, кто-то из горшка, - не цветочного, а ночного; кто-то из страшного подвала. Так вот мотивации к диску были разные. Первое. Вот ты говорила про театральность. А я бы назвал это ПРЕУВЕЛИЧЕННОСТЬЮ ВЗДОХА. Я, на самом деле, всегда хотел любви. Я очень хотел получить любовь. Я не имею в виду любовь человеческую, хотя я ее тоже хотел получить, такую, интимную, да? Я ее получал, и теперь  ее не хочу, но я хотел выйти на сцену и получить любовь зрительскую

 

(Приходит девушка из журнала, просит Воденникова встать, пройтись, спрашивает, какой у него размер брюк и размер ноги. Уходит.)

 

Д.В. Ты выключала?

 

К.Р. Да.

 

Д.В. (Громко смеется.) Снимите рубашоночку, расстегните брючиночку... (Деловито.) Так вот, я на самом деле... Вот такая... блядская, сранная (с выражением в диктофон),  поганая ситуация, когда литературу надо поднимать. С помощью брюк и рубашек.  (серьезно) Но, понимаешь, ее ведь действительно надо выводить. Возвращать ей статус. Одной из своих задач я считаю вернуть статус поэзии. Ну ты знаешь, что творится в литературе – когда долгое время считалось, во-первых, что ее нет, а во-вторых, что она никому не нужна. Это  когда ты читаешь, а на тебя смотрят одни литераторы.

 

К.Р. Угу.

 

ДВ. Я стал эту ситуацию переламывать. Теперь на меня смотрят просто люди.

 

К.Р. Каким образом?

 

ДВ. Ну как… слухами земля полнится, появлялись публикации, появлялись сайты, появлялся интерес – за литературным кругом... А ты думаешь, кто покупает диски? Диски же покупают не литераторы, литераторы ждут халявы, ждут, что ты им сам подаришь. Так и книги литераторы не покупают, их покупают просто люди. И с другой стороны, то, что я делаю, видимо ново, непривычно, а для литераторов ненавистно. Ну, по крайней мере я исхожу из тех сплетен, которые до меня доходят, возможно я несправедлив, ну прости мне это. Я ОЧЕНЬ сильно изменился. И теперь выхожу  – и продавливаю зал, чтобы все прижухли. Один раз так сделал – встать! сесть! лечь! - как я один раз сделал со своим классом. Я имею в виду класс, в котором я преподавал. Мне что-то не понравилось, я им: «Встать», - встали. «Сесть», - сели. «Встать, сесть, встать, сесть». Это были десятиклассники. А потом – «Вон отсюда».

 

>К.Р. А что ты преподавал?

 

Д.В. Русский и литературу. Я один раз так поступил и со своим залом. Но в тот раз они были виноваты, если я бы виноват, я бы извинился,  я всегда извинялся перед своим слушателем... Ну а если дальше говорить о поэзии…Я понимаю, что на самом деле надо идти по пути балансировки на грани серьезной литературы, по-настоящему серьезной, но при этом учитывать уроки масс-медийные. Масскульта. Диск для меня был – попытка вот на этом сбалансировать. И замечательный композитор I.M., Иван Марковский...

 

К.Р. Угу.

 

ДВ. ...сказал вещь, за которую я ему крайне благодарен. Он сказал: Дим, ты поразительно профессиональный человек, при этом поразительно... как бы... широкий; я все думаю, когда ты мне скажешь – хватит издеваться над моими стихами? А мне и ему было интересно: насколько мои стихи могут продавиться? Насколько их еще можно продавить? Не класть там под Баха, или под какую-то атональную музыку – блямц, блямц, да? А положить... ну, собственно говоря, вот трек, который все хвалят, а ведь это абсолютная попсень! «Как нужно жить, чтоб быть любимым». Это же Поль Мориа, в сущности!

Я понял, почему так проникает в душу попсовая музыка, попсовые стихи. Потому что они говорят об очень важных онтологических вещах. И они говорят это достаточно просто музыкально. Даже примитивно.  И когда есть это состояние, оно бьет в самое яблочко. И потом, я хочу остаться, я хочу, чтобы остался мой голос. Плюс мне хотелось сделать новый жанр. Потому что сколько угодно можно говорить про мелодекламацию, но  такого, как я,  никто не делал. Это целый спектакль. Это целая книга. Я не знаю даже, как это назвать, это новый жанр. Мы даже называли это с Ваней «песнями». Но я же там не пою, я же только читаю... Более того, я на диске очень хотел  форсировать голос, но Ваня мне сказал: «Дима, не надо Маяковского!» Ты же знаешь, я умею форсировать голос так, чтобы  все испугались.

 

КР. Угу.

 

ДВ. И в этом смысле я не очень доволен диском. Но я хотел сделать продукт, который был бы доступен людям, которые стихи сами не читают, потому что они их боятся. Их сначала испугали тем, что стихи – это только классика, а когда они стали читать современные стихи, им сказали, что стихи – это только одна чернуха или что-то непонятное, или понятное только узкому кругу. А мои стихи, по большому счету, если провести исследования, они понятны людям.

А еще я очень хотел иметь коробочку. Это детское желание. Вот ты знаешь, именно (восторженно) коро-боч-ку. Я же очень люблю Аллу Пугачеву. У меня много-много ее дисков. Я хотел иметь свою коробочку. Чтобы можно было взять (светло улыбается) – и поставить. Прости. Я не умею говорить как надо. Я умею говорить как правда. Понимаешь?

 

КР. Да..Умеешь ты говорить.

 

>ДВ. Вот это и есть те лианы, которые потянулись одновременно. А еще я хотел сохранить Олин голос, который там остался. Полгода я не мог слушать свой диск, потому что там остался Олин золотой голос. Да, я хотел. Я хотел поставить памятник ей тоже в том числе. Памятник нашей любви, я имею в виду. Потому что на самом деле... это вам, наверное, не нужно, но я давно понял одну вещь. Что мужчину делает женщина, по-настоящему. Вот меня сделала Оля. С самого начала до конца. Она меня сделала поэтом. Она меня сделала одной  своей верой. Она меня сделала мужчиной. 

Я иногда думаю, что при всей моей бессмысленной славе на наших литературных подмостках у меня самые мужские стихи. На самом деле. Извини за такой самопиар, но мне правда так кажется. Потому что они самые ответственные. Они отвечают не только за меня, условно говоря, за героя стихов, они отвечают за зрителя, за читателя. И за тех персонажей, которые там были. Ты не обратила внимания, что у меня в «Мужчины тоже могут имитировать оргазм», в моей книге... которая, кстати, даже из типографии пришла неподписанная. Вера Павлова цокала от зависти языком. Не повернулась рука у какого-то мужчины, работающего в типографии, вывести эту вот крамольную фразу: «Мужчины тоже могут...» КАК ЭТО?? То есть как это??? А что такого? Почему вот женщина может, чтобы доставить тебе, козлу, удовольствие, а ты, козел, не можешь сымитировать, например? Почему (ехидно) сама мысль так чудовищна? Почему это тебя так возмущает?

(Серьезно.) Так вот, я хочу вернуться, ты не обратила внимания – к стихам , где я заговариваю Олино здоровье... жизнь и смерть. То есть я ее все время вытаскиваю. У меня один из самых сильных страхов за всю мою жизнь – это что с Олей что-то случится. Самый страшный. То есть панический. Иногда мне кажется, я даже уродовал свои стихи. «Любая женщина – как свежая могила». Меня ругали за эти стихи, что это попсень, что это чудовищно, какое-то либидо там прикрутили... Лебедей как либидо прочитали, лебеди – это вообще-то птицы, насколько я помню... Но это неважно.

А теперь о другом. О серьезном  отношении к слову. Ты понимаешь, что слово, произнесенное тобой, отображается на твоей жизни и на жизни многих людей. Я писал о самоубийстве. В «Четвертом дыхании». У меня был один очень близкий друг – очень близкий. Я бы выделил слово «очень». Который кончил жизнь самоубийством. Спрыгнул с высокого этажа. У меня было очень странное состояние, когда я писал об этом. Это же не об этом было, там у меня было ощущение срыва моего личного, моей личной грани. Я не собирался, естественно, кончать с жизнью , я никогда ничем не кончу, потому что надо быть сильным, я знаю, что надо перебороть это, потому что я хочу свет увидеть в конце. Очень хочу. Моя идея – увидеть свет в конце. Я ради этого живу. Но с другой стороны, ну в конце концов, ну что такое стишок. Ты же можешь позволить себе закончить его чем-то таким. Ну – страшным, слабым,  удручающим, депрессивным. (Мысль об усталом, самоубийственном конце стихотворения  меня даже не потрясла, я подумал: боже мой, опять она вернулась ко мне.) 

Так вот первый вариант заканчивался именно так  – ну, плачевно достаточно. «Нет сил», - положим. И вдруг я подумал: моя книга (пауза) попадает (пауза) в руки (пауза) человеку, который находится на грани. И он читает это – а я знаю, что такое сила слова, особенно моя. А у меня есть сила слова, она подчиняет чужие жизни и мою в том числе. И что же в итоге? Не то чтоб я его подтолкну, нет. Но  он читает, закрывает и все решает. И бросается с высокого этажа. Так пусть этого никогда не будет, пусть вообще никогда ничего  не будет, пусть все мои книги сгорят, если хоть кого-то одного мое слово подвигнет хоть на секунду к мысли о том, что ... Ну я и пошел дальше: «вставай, иди, не на меня гляди, на свет гляди, на свет». Ты понимаешь, да?

 

КР. Угу.

 

ДВ. Как результат – реакция нашей любимой литературной среды. «Прекрасное стихотворение в начале, потом оно абсолютно мертвое». Да, оно мертвое, потому что, когда ты делаешь искусственное дыхание, ты делаешь механические движения. Рот – в рот. Ручки в стороны и так далее. То есть идея поэзии – спасение, а не тупик. То есть (смеется) не надо меня спрашивать, почему я так живу. Потому что жить по-другому я не могу. Я так привык. Ну бывают редкие периоды апатии, в которые я отдыхаю. Когда я ничего не хочу. И опять начинается страх: черт, все кончилось. И никогда не вернется – ни стихотворением, ни полноценной строкой. Да, никогда не вернется. Никогда не вернется. И –  вдруг все  опять начинается. (Смеется.)

Да, я пишу, только когда я на грани. Вообще я очень бездарен. Я не могу написать стихотворение. Я могу только ввести себя в то состояние, когда я стою на грани. Тогда я... тогда оно само пишется, оно существует, оно меня доводит. Я уже точно знаю, что мне надо довести себя до этого. Это просто специфика моего писания. А так я бездарен. А гениальным становлюсь на грани. Не во всех стихах, разумеется. Но в любом случае только если я  стою на самом краешке…

Кстати, к вопросу о любимых литераторах. Это приятно – вот по поводу ненависти, любви... когда ты сходишь со сцены, а  тебя встречает милый человек,  толстый такой, Михал Палыч Нилин, который не должен в этот момент тебя  интересовать. Но тем не менее. Встречает тебя этот милый человек, поклонник твоих стихов, и  говорит: «Дмитрий Борисыч, я все смотрю на Вас, хожу на ваши выступления, и все жду: когда же вы сорветесь, наконец?» Вот смотри, это же данность моей жизни. Я знаю, что есть сотни людей, которые ходят и ждут, когда я сорвусь. Или читают и ждут, когда я сорвусь. Я это знаю. Как и знаю я еще одно. Я знаю, что есть масса людей, которым я нужен. (Убежденно.) Я нужен.

 

КР. Нужен-нужен.

 

ДВ. Вот я и мечусь. В данном случае я мечусь между яростью и надеждой. Это и есть поэзия. Поэзия – это больше, чем... Я всегда люблю стихи, которые больше... я не люблю как таковые стихи. Я уже об этом сто раз говорил. Мне они неинтересны. Мне интересно то, что больше поэзии. Когда стихи – это трамплин для чего-то. Вот на примере не стихов... Толстой – это больше, чем писатель. Все с этим согласны. Это понятно. Дело не в том, что он философ. Он человек, который свою жизнь не хотел быть Тургеневым. И он не Тургенев. Тургенев писал. А Толстой  нет, он что-то другое делал.

 

>КР. Угу.

 

ДВ. Стихи – это трамплин для тебя, следующая ставка, которую ты делаешь. Пробить мир, пробить себя. В конечном счете – победить. Хотя все это очень безнадежно, потому что, как ты сама прекрасно понимаешь, победа конечной быть не может. И чем все кончается, знает даже старшеклассник, которому пришли первые мысли о смерти. Да какой старшеклассник! еще в детсадовском возрасте я просыпался и...

 

КР. Я в три года.

 

ДВ, Три года? Осознание смерти. Трехлетний ребенок уже знает, что ничего никогда хорошо не кончится. Поэтому в чем смысл сказок? Сказке конец, делу венец, они жили там, но умерли. Потому что все кончается смертью, все кончается печально. Но есть какой-то свет, который ты можешь заработать. Мне кажется, ты думаешь, что я шизофреник. (Смеется.) А я все кричу: я хороший, хороший!… А кричать-то, собственно говоря, уже некому.  Я сейчас абсолютно один. А я ведь  никогда не был один. Я всегда переходил, как знамя, из рук в руки.

 

>КР. Почему так?

 

КР. Я сам так решил. Я решил начать новую жизнь, перевязать судьбу. Мне нужно было состояние пронзительности. Чтоб все –  пронзительно. Счастье – пронзительно, боль – пронзительна, чувство собственного предательства – пронзительно. Ожидание счастья – и то пронзительно. И теперь я живу (посмеивается) и понимаю, что это может затянуться. И не знаю, что это я сам себя подставил ... возвращаясь к началу разговора…что я кричу: я хороший, хороший, а меня спрашивают: а  что это у вас в руках? (Смущенно смеется.) Окровавленный нож. Все оборачивается против. Ну что ж ничего не поделать. Зато теперь я знаю одну вещь. Очень потаенную вещь. Что я ради счастья – нового счастья – готов был поступиться даром. Первый раз в жизни.  Стихи – за год счастья. Но того, которого  я хочу. Два года счастья. Полгода счастья. Да, я был готов  ничего не писать. Ну, некоторое время. Я предал один раз свои стихи, но стихи вернулись ко мне. Счастья (смеется) у меня нет. А стихи вернулись. Второй раз они мне этого не простят.

 

КР. Каким образом предал?

 

ДВ.   Тем, что ТАК подумал.  Подумал, что поступлюсь стихами. Я ведь подумал очень серьезно.

А теперь что касается моды (ведь журнал, кажется, о моде). Когда развилась моя катастрофа, я начал покупать одежду себе. У меня ж, ты знаешь... (отвлекаясь) Я, вот если смотреть поэтически, я ведь единственная звезда. По-настоящему, по статусу звезда. Я единственный, кто ввел понятие звезды. Это я придумал. Это мое ноу-хау. Ну так  вот, когда я впал в кому и рыдал в машине, потому что мы расставались с Олей, меня водили по магазинам. И я потратил кучу денег. Я купил вот эти очки, потратив на них пятнадцать тысяч рублей. Я купил себе кроличий тулупчик. (Подсмеивается.) Все мои покупки были крайне неудачными.

 

КР. Очки тебе идут.

 

ДВ. Еще я понял, что в таких средне дорогих магазинах для женщины все есть. Ты можешь купить такую одежду, такую... а для мужчин ничего нет! Либо баснословно дорогие вещи за две тысячи долларов, которые ты позволить себе не можешь, либо просто какая-то... (как школьник) Я против этого.

 

КР. Ну что, не буду я тебя спрашивать больше про одежду?

 

ДВ.  Почему?  А я тебе скажу …еще про одежду! Так получилось, что я в принципе домосед и отшельник, но такой, вынужденный быть модным персонажем. И вот мне один знакомый говорит: «Воденников, понимаешь, тебе надо одеваться совершенно по-другому. Как Бартеньеву. Тебе надо сменить очки». Но я-то знаю – я вот что-то меняю, очки поменял, джинсы, еще что-то... а мне говорят: почему ты в одном и том же всегда? Да я в разном! И вдруг я понял, ЧТО происходит. Я очень бы хотел, например, ботфорты. Но я  понимаю одну простую вещь: я не могу себе позволить ярко и броско одеться. Потому что когда я выхожу, я понимаю, что мне не поверят люди, которые пришли. И поэтому я  всегда в черном. Я, конечно, пытаюсь из этого выпрыгнуть. Я придумал что-то такое, достал, надел, красиво. Как хорошо! Красивый голубой цвет, мне идет очень голубой цвет. Все прекрасно. НО… Меня начинает крутить перед выступлением. Полчаса до выхода, все прекрасно, я смотрю на себя в зеркало, плюю в отражение,  все снимаю, и опять надеваю черное. Ибо это то, что больше меня. Я и на это обречен. Я даже не могу надеть то, что я хочу. Потому что  люди перестанут верить. Они же ждут, что я приду трагический, скажу им правду, умру прямо вот здесь, встану и уйду (смеется).

 

КР. О да, это когда я в первый раз была на твоем выступлении, ты был в такой белой рубашечке, красивый-красивый, и я в какой-то момент поняла, что ты сейчас разрежешь себе вены, и поймала себя на мысли: хорошо, что я сижу на восьмом, что ли, ряду, кровь до меня не добрызнет.

 

ДВ. (Оживляется.) Ну а как жить-то? Я так и читаю. Другое дело... на самом деле это называется многоуровневостью. Чего люди боятся? Люди очень боятся, что они не одномерны. Что у них очень много чего. Одновременно может быть трагизм, гибельность, еще что-то... Я когда стою на сцене, у меня дрожат ноги. Я очень часто... никто не замечает, а мне постоянно кажется, что сейчас остановится сердце. Но при всем при этом я прекрасно вижу, так у меня лежит воротник на рубашке или нет, обнажилась ли у меня ключица... Ну как это совместить? Вот я понимаю, что мне плохо, я сейчас умру, надо уходить, ты если помнишь, я часто ухожу со сцены, я не могу просто, меня тошнит, мне плохо, мне физически плохо. У меня даже было такое желание написать текст, с такой преамбулой, когда я себе купил этот кроличий тулупчик, мне хотелось сказать... мне тридцать пять лет.

У меня мамы нету с шести лет. (Я же сирота.). Один мой очень близкий друг покончил жизнь самоубийством. Я расстался с женщиной, которую любил десять лет. У меня был лучший друг, и он отказался от меня.  Я кричу днями напролет. Я кричу как рыба: открывает рыба рот, а не слышно, что орет. И вот я сижу сейчас и думаю – даже не о вас, я думаю о том, удачно или неудачно лежит сейчас меховой воротник моего кроличьего тулупчика. Это, конечно,  не конец света, но это ирония судьбы и внутренняя проблема любого публичного человека. Сердце у тебя может разорваться от боли, но ты никогда не забудешь о том, как лежит воротник твоего тулупчика. Несмотря на то, что я остался один, абсолютно один.

«Как надо жить, чтоб быть любимым?»…  так надо жить, чтоб быть любимым, сяк надо жить… Как жить, я не знаю. (В диктофон.) Покупайте одежду в магазинах «Три поросенка».

 

Untitled
Открытое письмо автора сайта Дмитрию Воденникову ..

Глубокоуважаемый Дмитрий Борисович.

Пока я готовил январскую страничку - Интервью для Интернета, мне пришлось много раз читать куски текста. И больше всего меня как-то задели, зацепили, если хотите, встревожили - два места. Первый, когда Вы - со ссылкой на Джилински называете себя психопатом.
Я не видел этого фильма, поэтому - естественно возник вопрос, а что Вы этим словом, (в психиатрии термином) - хотите сказать? Ведь спектр подразумеваемых смыслов - огромен. Кто-то назовет этим словом человека просто эмоционального, несдержанного. Кто-то - впечатлительного, мучающего себя. Очень тихого и застенчивого. Кто-то - враждебно - агрессивного, готового убить из-за пустяка. Кто-то - не способного любить других. Для кого-то это бранное слово, свидетельство безответственности и невменяемости, почти диагноз (судя по реплике Ксении - ее трактовка в этом диапазоне). А для кого-то это синоним причудливости, оригинальности, странности, или просто страстности человеческой натуры.
Есть и другие трактовки.
Так что именно Вы имели в виду? Если Вы не объяснитесь, боюсь, что уровень псевдо понимания будет огромен.

И второе место. Там, где Вы говорите, что большинство того, что происходит в поэзии - суррогат. После вопроса Ксении об инстинкте, когда Вы начинаете говорить о людях, которые занимаются только словами у меня возникло ощущение, что Вы говорите чуть ли не обо всех поэтах. Но чуть ниже, когда Вы сказали, что литературные люди - это мертвечина, меня это особенно смутило. Ведь это все - кем -то сгоряча (я то это почти ТАК ПОНЯЛ) может быть понято КАК ОСКОРБЛЕНИЕ, НАЕЗД на любого, кто СВЯЗАН С ЛИТЕРАТУРОЙ и не только с поэзией! А Вы же - думаю, имели в виду чистых (в том числе и с дипломом и премиями) графоманов и чиновников от литературы. Больше того, я думаю, что и такая - формальная поэзия отвлеченная, буколическая, верлибрная, сейчас появилась еще визуальная, и т.д. Такая своеобразная и не связанная для Вас - с жизнью - кому-то важна, мила и составляет - ее смысл. Мы все - реально разные. Для кого - то важна игра в жизнь, а не она сама. Более того, мне кажется, что порой только бегство от жизни и именно игра во что угодно - кого-то реально спасает от ощущения несчастья, от глупых мыслей и действий. И стоит ли других лишать сладкого-то, их игры? Пусть для Вас это суррогат - для них - то - совсем иначе!
Вон Декарт завидовал королю, мол, его все-время развлекают. А теперь все развлекаются, друг друга развлекают - Чем не короли? Или там птичка без мошек - некуда, а льву - на этих мошек....Или я в чем-то не прав? Но если бы я даже на секунду предположил, что меня поскольку - я пописываю скажем фантастику или стихи - назвали - мертвым -я бы чудовищно и СМЕРТЕЛЬНО ОБИДЕЛСЯ. Да и как мертвый может повредить живому?...
Для меня - и думаю для других - важно ВАС ПРАВИЛЬНО ПОНЯТЬ.
А ДЛЯ ВАС - наверное - ВАЖНО быть ПРАВИЛЬНО ПОНЯТЫМ….
Отсюда и просьба об уточнениях... С уважением.
Ваш Юра.
P.S.Я не знаю захотите ли Вы отвечать на мое письмо, но если ответите, я с удовольствием размещу Ваш ответ в дальнейших выпусках ….

2003
01 02 03 04 05 06
07 08 09 10 11 12

2 0 0 4
2004
01 02 03 04 05 06
07 08 09 10 11 12
..
Хостинг от uCoz

 

 

Хостинг от uCoz